Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы, нормальные советские ребята, которые делали карьеру и должны были по логике ее развития стать советским управленческим классом, выбрали жизнь отщепенцев, аутсайдеров — жизнь, социально менее значимую, но нравственно более подлинную.
Наш семинар был не только в Москве, но и в Питере, в Уфе, в Минске, в Киеве — всего около трехсот более-менее активных участников. Мы почти открыто проповедовали. Мы жили как братство. Например, у нас был общий денежный фонд и не кто-то один им распоряжался, а каждый мог решать, кому дать и на что. Люди шли к нам, уже понимая, что они рискуют во имя Христа, во имя правды, во имя защиты свободы людей.
Я организовывал связь с живой, подлинной народной Церковью, с катакомбами, скрытыми от взора, старцами. Ко мне стекалась огромная информация. Например, верующие жаловались на то, что их гонят, притесняют, многие писали монахам в монастырь: «Помолитесь о нас, вот такое происходит». Монахи это все сжигали, но сначала давали мне прочесть. А потом члена нашего семинара посадили в психбольницу. И я написал письмо во Всемирный совет церквей. Его прочитали все «голоса» и опубликовали «Нью-Йорк таймс» и другие газеты. Там были описаны факты религиозного возрождения в СССР и новых гонений, а главной идеей было, что Сашу лечат в психушке от веры и его надо спасать. Потом я организовал пресс-конференцию.
Обычно организовывалась общая пресс-конференция на квартире, скажем, у Татьяны Ходорович или Петра Григоренко, приходили западные корреспонденты. Там собирались все, кто входил в круг и мог рассказать достоверную информацию. Академик Сахаров рассказывал что-то важное о правах человека, потом обязательно кто-то от еврейского движения, например Натан Щаранский, а потом кто-то еще, у кого было что сообщить, например я, когда мы заговорили о гонениях на религию.
Но первый раз арестовали меня за тунеядство. По новой советской Конституции была разрешена индивидуальная трудовая деятельность в сфере сельского хозяйства. А я на деньги почаевских монахов купил домик с садом под Москвой на станции Редькино, чтобы там была свободная территория. Написал прокурору, что хочу в соответствии с Конституцией быть индивидуальным работником в сфере сельского хозяйства, которого можно обложить налогом и так далее. Но мне отказали. За нами, конечно, следили. Арестовали за то, что не имею постоянной работы, дали срок год и отправили меня в Комсомольск-на-Амуре.
Долгий этап в «столыпине» до хабаровской тюрьмы. Очень долго сортировали, меня последнего вели по каким-то коридорам, заводят в камеру, лязг замков — и я вижу перед собой сорок полуобнаженных накачанных молодых мужчин, которые смотрят на меня как на чудо-юдо. Я говорю им: «Мир вам». В меня бросают тряпки: «Одевайся». В смысле отдай свою одежду нам и одевайся вот в эти грязные тряпки. Я говорю, что могу с ними поделиться частью своей одежды, но только добровольно. Они начали сбиваться в стаю, чтобы на меня броситься. Камера уставлена шконками, у меня за спиной дверь, а впереди узкий проход. Я думаю, что одновременно могут нападать два человека и какое-то время я смогу продержаться.
Собираюсь драться и вспоминаю о Боге: «Господи, что же мне делать? А может, дать себя избить?» И в этот момент человек, который сидел на шконках вверху, и было видно, что он царствует над камерой, спросил меня: «Ты сказал „мир вам“. А ты что, верующий?» Я ответил: «Да. Да, православный христианин». И он мне говорит: «Я слышал, что если православные христиане помолятся своему Богу, он им дает чудо. Видишь, вот сорок человек? Мы отрицалы. Нас собрали со всех зон сюда и ломают. Мы уже две недели не курим, у нас уши опухли без курева. Помолись своему Богу, чтобы он дал нам покурить. И тогда мы поверим, что твой Бог есть». И я, не раздумывая, обратился к ним с проповедью: вы отверженные, от вас отказалось общество, от вас отказались близкие, даже в зоне вы считаетесь отрицалами, но есть существо, которому вы всегда очень ценны и которое любит вас так, как никто вас в жизни никогда не мог любить, это — Господь Бог. И потом вышел на середину камеры и сказал старшему: «Подними свою братву, молиться будем». Они встают так нехотя, лениво, ухмыляясь, ожидая, что это мое дерзкое заявление ничем не кончится, а в тюрьме надо отвечать за каждое слово.
Что такое камера? Это шуба, от которой пахнет мочой, спермой, кровью. В воздухе разлиты ненависть и страдание, цинизм — это атмосфера ада. И я судорожно думаю, как в этом аду смогу донести какое-то там дыхание божественной любви. Я начал молиться и кожей спины физически ощутил, что в камере что-то происходит. И голос от меня как будто отделился, я слушал свой голос, звучащий уже не от меня. Потом я закончил эту импровизированную молитву и понял, что воцарилась абсолютная благоговейная тишина. И как только мы сели, в камере открылось окошечко и влетели две пачки папирос «Беломорканал». Ровно по одной папиросе на каждого.
И каждый мой новый срок, а я отсидел в общей сложности почти девять лет, был продолжением этого чуда. Я был в самых страшных камерах, потому что меня ломали, однако ни один волос не упал не только с моей головы, но и ни с чьей: при мне не было насилия.
Я бы не сказал, что в нашей семье мне передавался какой-то резко оппозиционный настрой. Просто и отец, и мать, и все мои близкие никогда не могли внутренне принять то, что происходило в нашей стране. В революции мы потеряли не больше, чем другие. По отцу у нас разные корни: и крестьяне суздальские, и рабочие, и дворяне, и купцы, и кораблестроители. Дед участвовал даже в постройке «Авроры». Правда, он не для того ее строил, чтобы она пошла к Зимнему давать сигнальный выстрел, а для того, чтобы она сражалась за страну в Цусиме. Дворянская линия с Украины: запорожская фамилия Кандыба известна с XV века, мой пращур не пошел с Мазепой воевать против Петра. А по линии матери — купеческий род, тоже известный, одни из основателей Царицына.
Отец пошел добровольцем на фронт, хотя имел бронь. Он командовал передовым отрядом дивизии, которая форсировала Большой Хинган. За это он был представлен к Герою Советского Союза, но не получил. Ему было накануне предложено вступить в партию, и он отказался в такой форме, которую они ему не простили. Ему сказали: «Вячеслав Васильевич, вам доверена такая честь — начинать форсирование Большого Хингана, вы командуете передовым отрядом — там и танки, и „катюши“. Почему вы не вступаете в партию?» Отец ответил: «Я никогда не буду ни молчать о том, с чем я не согласен, ни делать такие вещи, которые внутренне я отвергаю, поэтому я очень быстро вылечу из этой партии, так что лучше в нее не входить, лучше читать „Вход запрещен“, чем „Выхода нет“».
В блокаду мы эвакуировались. Мне было всего четыре года, дедушка был болен, и, конечно, мама, чтобы всех нас спасти, уехала на родину в Царицын — Сталинград. Получилось, что здесь умирали от голода, а там умирали от огня. Но мы оттуда сумели уехать последним пароходом. Через несколько дней после нашего отъезда немцы вышли к Волге и выехать уже было нельзя. А до этого был приказ Сталина не выпускать из города. То есть он понимал, что там будет ад, но если из города большинство эвакуируется, то Красная армия не будет иметь оснований стоять насмерть.